Борис Грибанов --- Картины и жизнь: Фатальные картины

Olga Imayeva-Gribanova

Me Papa 




ФАТАЛЬНЫЕ КАРТИНЫ

Вначале 50-х годов по Ленинграду среди коллекционеров пополз слух: через комиссионные магазины будут распродавать картины, принадлежавшие первому секретарю Ленинградского обкома партии Попкову. Собиратели встревожились – будто тронули улей... Шутка сказать: картины самого Попкова!

Попков незадолго до этого был обвинен в грехах против партии и государства и расстрелян вместе с группой товарищей по так называемому «ленинградскому делу». На партийном активе в училище нам зачитали закрытое письмо по делу Попкова. Обвинение было традиционным, и я, честно говоря, тогда не понял, в чем же конкретно обвиняли партийного деятеля. Запомнил только фразу: «Сговор за спиной партии». Что за сговор, каковы его цели – было не ясно. Видимо, никто из нас не понял, но все молчали. За «ленинградским делом» якобы следил сам Берия и докладывал напрямую Сталину. Мы же тогда были идиоты, одураченные пропагандой, и верили вождю.

Слухи о картинах начали обрастать подробностями: дескать, они находятся в Госфонде и пойдут в общую продажу через Ленкомиссионторг.

Когда пойдут? Куда пойдут? Что дойдет до рядового покупателя? Никто ничего толком не знал.

... Я зашел в комиссионный магазин к Владимиру Шибанову. Он сказал, что слышал о картинах Попкова, но куда они поступят – не знает.

– А ты не в курсе, какие именно у него были картины? Что он собирал? – расспрашивал я.

Володя пожал плечами и нехотя ответил:

– Понятия не имею!

На улице мы встретили очень шустрого, напоминающего козлика, старого ленинградского коллекционера. Он отозвал Володю в сторону и что-то тихо стал говорить ему. Я уловил только отрывок фразы: «Завтра должны быть у тебя». Володя грузно отвалил от него. «Козлик» потряс бородкой на прощание. А мы направились в «Арарат».

– Я знал, что попковский «конфискат» поступит на нашу базу, но о картинах не слышал. Сейчас мне сказали, что там есть картины, их позавчера оценили, и они поступят ко мне в магазин. Сейчас позвоню в Торг – узнаю, в чем там дело. Заходи вечером, – сказал Шибанов.

Когда я снова зашел к Шибанову, он был навеселе и возбужден, стоял за прилавком красный, большой и «налитой», как мясник.

– Завтра, Борис, получаю попковские картины! Готовь деньги, возможно, будут интересные вещи.

– Володя, пока я не посмотрю, прошу тебя придержать картины.

– Постарайся успеть к открытию, многие уже знают об этом...

На следующий день я пришел точно к открытию магазина. У дверей, как свора борзых, топтались коллекционеры. Когда открыли дверь, они, толкая друг друга, бросились в отдел картин. Среди страждущих были два известных ленинградских профессора, один полковник и несколько рядовых собирателей. Тощего профессора чуть не сбили с ног. Он поправил сбитые очки, задрал голову и, как гусак, прошипел: «Как невежливо!» Но на него никто не обратил внимания.

Я подошел последним и размышлял над тем, как мне попасть в подсобку и осмотреть картины (Володя мне подал знак, что картины у него в подсобке).

А потом Шибанов обратился ко мне официальным тоном, и все сразу решилось:

– Борис Николаевич, вы принесли картину на сдачу? Давайте я ее посмотрю.

У меня под мышкой был портфель, и я прошел в приемную, делая вид, что в портфеле у меня картина. Всем остальным Володя пояснил:

– Прошу извинения, вчера обещал принять картину от Бориса Николаевича. Через пять минут освобожусь.

Когда мы скрылись от любопытных глаз, Володя сказал:

– Получил восемь картин. Сплошная чепуха, за исключением двух Левитанов. Они в мебельном отделе, в подвале. Здесь – еще шесть картин, но они тебя не заинтересуют – работы «обстановочные» и никакого интереса не представляют.

Я все же бегло просмотрел полотна и убедился в правоте Шибанова.

– Левитана покажу тебе через час. Заходи. А сейчас я займусь с остальными.

Уходя, я еле пробился через толпу коллекционеров. Со всех сторон на меня посыпались вопросы:

– Картины Попкова не видели?

– Что там за картины?! Я отмахнулся и вышел.

... Через час я вернулся в магазин, и мы с Володей спустились в подвал. Я увидел два прекрасных натюрморта размером приблизительно 60 X 80 см. На одном были изображены висящие на стене утка и селезень, на втором – куропатки. Фон обоих натюрмортов был светло-серым. Обе картины имели подпись. На обороте одной из них был ярлык выставки картин Исаака Левитана в 1937 году.

Картины были в хорошей сохранности, только лак слегка пожелтел. Обе работы меня заинтересовали, мне захотелось иметь их в коллекции.

– Во сколько оценили картины?

– Десять тысяч рублей. Советую, Борис, брать. Сколько лет работаю и ни разу не видел натюрмортов Левитана! И какие размеры! Где ты видел Левитана таких размеров? Только в музеях. А качество... Блеск!

Последние слова меня подхлестнули. «Возьму сейчас же», – решил я.

Картины написаны сочно, особенно селезень и петушок, объемно – дичь «выпирает» из холста, как барельеф. Фон скучноватый, но это, видимо, прием автора, чтобы подчеркнуть выразительность птиц. Именно фон и придает картинам вид барельефа. Перышки на крыльях и шейке селезня переливаются разными цветами, что придает картине особую прелесть. Впечатление такое, что утки еще мокрые и их только что вынули из воды. Лапки птиц беспомощно и безжизненно повисли...

На память пришел эпизод из жизни Левитана: однажды художник в присутствии своей ученицы и возлюбленной Кувшинниковой убил чайку. Чайка упала, кричала и билась. На Кувшинникову это произвело отвратительное впечатление. Левитан понял состояние своей дамы и дал ей слово больше не совершать бессмысленных убийств животных и птиц. (К Кувшинниковой, кстати, Левитан был привязан длительное время, несмотря на то, что она была старше художника лет на двенадцать. Наверное, любил. А может быть, так, от скуки. Некоторые молодые мужчины любят женщин зрелых, предпочитая их молодым. Таким, видимо, был и Левитан...)

– Что задумался? – торопил меня Шибанов. – Решай быстрее, меня люди ждут, я же на работе.

– Когда можно оплатить?

– Хоть сейчас, если деньги с собой. Вечером с тебя магарыч в «Восточном».

~ Заворачивай картины, а вечером созвонимся.

Жене картины понравились. Мы их повесили в столовой. Я долго любовался ими, и чем больше смотрел, тем больше находил в них прелестных моментов.

Вечером пришлось обмыть приобретение. Володя был доволен, что хорошие вещи попали, как он любил говорить, в надежные руки. Сколько я знал Шибанова, в нем никогда не было зависти. Сам он тоже имел коллекцию, следовательно, у него, как и у всякого коллекционера, должно было возникать чувство зависти к другому собирателю при виде хороших картин. Но Володя радовался вместе со мной, когда я пополнял свое собрание, и гордился, если покупка шла через него. Это качество я в Шибанове высоко ценил, так как у коллекционеров оно встречается редко.

Картины Левитана я повесил на крепкий гвоздь, основательно включив их в свое собрание. У меня не было каталога выставки картин Исаака Левитана 1937 года, его нужно было добывать. Каталог я получил спустя несколько дней. Обе вещи значились в нем как «Битая дичь»; одна именовалась «Утки», а вторая – «Куропатки». Принадлежали они во время составления каталога инженерам братьям Васильевым.

Как же попали картины к первому секретарю Ленинградского обкома партии Попкову? Мне захотелось узнать их родословную.

* * *

Спустя несколько дней я узнал от одного ленинградского академика, что натюрморты висели у Попкова в столовой. Однажды во время обеда я взглянул на них, и мне пришла в голову мысль: очевидно, и Попков вот так же иногда во время обеда любовался картинами. Возможно, он смотрел на эти самые перышки убитого селезня, на которые смотрю сейчас и я. Наверное, Попков тоже разглядывал эти повисшие лапки и головы... Интересно, что он чувствовал в это время?

Кстати, а как арестовали Попкова? Наверное, дома? Видимо, был обыск. Возможно, во время обыска он в последний раз смотрел на натюрморты. Он, видимо, не думал, что это – в последний раз, полагал, что арест – это ошибка, что разберутся... Конечно, он не думал, что это – конец. А может быть, предполагал? Нет, человек всегда на что-то надеется.

Интересно, как Попков относился к картинам? Они были лучшими в его доме. Он, наверное, знал это и относился к полотнам с любовью и почтением. А возможно, был к ним совершенно равнодушен и даже не замечал их?..

Может быть, картины были ему даже неприятны. Ведь не все любят мертвую натуру, у многих она вызывает чувство брезгливости и отвращения, напоминает покойников. Я встречал людей, которые вообще не выносят натюрмортов! А есть такие типы, которые всему живому предпочитают «мертвечину», у них своя немудреная философия: мертвые лучше живых. Не кричат, не жалуются, безвредны. Такие должны любить натюрморты.

А может быть, картины нравились жене Попкова, и он их просто терпел, не желая из-за пустяков огорчать ее? Жену свою, говорят. Попков баловал – покупал ей драгоценности, наряды и даже заказывал специальные костюмы для лыжных прогулок на меховой фабрике. Для Попкова это было просто: позвонил, и через три дня – костюм готов. Жена довольна, считает, что муж очень заботлив.

А может быть, картины Левитана Попков рассматривал просто как ценности и изображенное на них его не волновало? Ведь наличие картины в доме может говорить и просто о богатстве, и о богатстве внутреннего мира человека, – может быть, именно это служило причиной их присутствия в доме Попкова? Он устраивал приемы, на которые собиралось определенное общество Ленинграда, и, возможно, картины держали в доме с целью показать, что живопись не чужда хозяину, что он ее понимает и получает удовольствие, созерцая картины прославленного русского мастера.

Словом, мне захотелось подробнее узнать о жизни Попкова, поговорить с людьми, которые его знали, встречались с ним в деловой и дружеской обстановке. Но еще больше мне хотелось узнать, как попали к нему эти картины.

Попков был видным партийным деятелем. Получить информацию о его жизни и быте представлялось трудным делом, так как все ближайшее окружение партийца было расстреляно, а семья попала в тюрьмы и лагеря. Партийная и государственная верхушки Ленинградской области практически были заменены – прежние руководители репрессированы. Уцелели только низовые работники, которые непосредственно с Попковым близких связей не имели и дома у партийного босса, конечно, не бывали.

Мне удалось найти людей, которые в принципе могли общаться с Попковым, среди ленинградского ученого мира, – их репрессии не коснулись. У меня были знакомства в этом кругу, но, увы, никто не был лично знаком с Попковым. Однако они подсказали мне несколько имен знакомых с Попковым людей.

* * *

Я познакомился с профессором Т. – мне сказали, что он хорошо знал Попкова.

– Бывали ли вы дома у Попкова? – спросил я Т.

– У какого Попкова?

– У бывшего нашего первого секретаря.

– Что вы, Борис Николаевич! Я его в жизни ни разу не видел и знаком с ним не был.

«Боится», – подумал я.

– А говорят, что вы были знакомы...

– Это клевета! Я его не знал.

И Т. так рванул от меня, как будто его кипятком ошпарили...

Через некоторое время я узнал, что ректор одного из ленинградских вузов был вхож к Попкову в дом. Ректор собирал картины, мы были знакомы. Но на мой вопрос, знал ли он Попкова лично, ректор шарахнулся от меня, как от огня:

– Что вы? Какой Попков?! Я его один раз видел на демонстрации, когда он стоял на трибуне. Я совершенно его не знал!

После этого разговора ректор перестал со мной здороваться. Видимо, подумал, что я провокатор...

Были еще аналогичные попытки, но все они оканчивались для меня неудачно.

* * *

Однажды я зашел в ювелирный магазин на Невском проспекте. Директором там был Ревин Иван Николаевич, когда-то он ведал скупкой картин от конторы Ювелирторга. Из скупки его за какие-то нарушения перевели в магазин, где теперь он торговал драгоценностями. Ревин хорошо был знаком с ленинградским антикварным рынком, от него можно было кое-что узнать.

Я рассказал Ревину о картинах Левитана из дома Попковых, он сморщил лоб и задумался.

– Подожди, я что-то припоминаю... Утки и гуси на белом фоне, так?

– Нет, утки и куропатки, и не на белом, а на сером фоне.

– Возможно, куропатки. Я уже забыл. Они проходили через базу конфиската Госфонда еще до войны.

– Как до войны? – удивился я.

– Да, эти картины были конфискованы году в тридцать восьмом или тридцать девятом, а может быть, и раньше...

– Иван Николаевич, прошу вас, вспомните все о них!

– Знаешь, Борис, обратись лучше к Льву Ивановичу Стреличеву. Он у меня тогда ведал антиквариатом, он лучше знает, как и когда прошли эти картины.

– Но вы, Иван Николаевич, точно помните, что именно эти вещи проходили как конфискат?

– Помню. Два вертикальных больших левитановских натюрморта, изображающих подвешенную битую дичь.

– Все правильно, Иван Николаевич. Это были они... Ниточка найдена, попробую размотать клубок.

Льва Ивановича Стреличева пришлось расспрашивать за рюмкой водки. Расположились мы у меня дома, в моей комнате.

– Покажи-ка мне Левитана! – попросил гость. Мы перешли в столовую. Картины были хорошо освещены люстрой.

– Да, это они, мои давние знакомые. Ты их реставрировал?

– Нет, просто купил и повесил.

– Удивительно хорошо сохранились картины – при такой-то богатой биографии! Даже царапин нет. Видимо, и в Госфонде к ним относились с должным уважением. Все же – Левитан. Его у нас даже дети знают. Имя и помогло им сохраниться...

Мы снова перешли в мою комнату и начали трапезу. Я просил, чтобы нас не беспокоили, так что никто нам не мешал. Стреличев рассказал мне интересную историю этих картин. Чем больше я подливал ему водки, тем разговорчивее он становился.

– Этих Левитанов я, дорогой мой, знаю давно. В 20-х годах, когда организовался Торгсин, оба натюрморта поступили к нам из Госфонда. До революции они были в собрании Саввы Морозова – богача, чудака и мецената. Морозов бежал за границу, а его картины со временем поступили к нам, и мы должны были продать их за валюту иностранцам.

Тогда к нам поступило много хороших вещей, не только картин. Большинство мы продали, но картины Левитана иностранцев не заинтересовали, и они долго оставались у нас. Кому я их только не предлагал! Уговорил взять их концессионера Хаммера, который имел фабрику карандашей в Союзе, но в последний момент тот отказался.

Навязывал сотрудникам посольств, иностранным специалистам, которые по договорам работали у нас в стране. Один еврей решил взять картины и... не пришел больше. Исчез. Словом, продажа все время срывалась. Левитану суждено было остаться в Союзе. Русская школа живописи очень плохо шла на вывоз. Просили в основном западную школу.

Эти картины, вместе с другими «неликвидами», мы отправили на базу Госфонда. Там они пробыли еще несколько лет, ожидая своей участи. Видимо, с ними не спешили: возможно, отложили для музея, а музей не взял. Всякое могло быть.

В то время в Ленинград приехал Тухачевский, его назначили командующим военным округом. Мне стало известно, что с базы картины Левитана приобрел именно он. Или их приобрели для Тухачевского, забрали и картину Шишкина. Я слышал об этом от работников базы.

Картины у нового хозяина пробыли недолго. Помню, однажды ко мне пришел некий Васильев и сказал, что приобрел «Битую дичь» Левитана. Я поинтересовался, что это за «Битая дичь»? Он ответил, что это два больших натюрморта – «Утки» и «Куропатки».

Васильевых было два брата, оба серьезные коллекционеры и крупные инженеры. Чем они занимались, я точно не знаю, но деньги у них были, и покупали они широко. Расспрашивать подробно, как картины попали к ним, я не стал. Коллекция у братьев была общей.

– Скажите, Лев Иванович, – перебил я Стреличева, – а как попали картины от Тухачевского к Васильеву?

– Я этого, Борис, не знаю. По-моему, Тухачевский уехал в Москву, а часть вещей с собой не взял. Возможно, Тухачевский знал Васильевых, так как они работали в военной промышленности. Может быть, он знал их как коллекционеров и уступил им эти картины, покидая Ленинград. Но в 1937 году обе эти картины поступили на выставку Левитана уже от братьев Васильевых. Я был на этой выставке и видел полотна с этикетками собрания братьев Васильевых. А в 1938 году обоих братьев Васильевых арестовали, и они были расстреляны...

– Как расстреляны?! – поразился я.

– Обычно. Ночью их взяли, и через некоторое время родственникам сказали, что братья – враги народа. Их судили и расстреляли. В то время это было просто. Суд был скорый и «правый»... Ну, а о судьбе Тухачевского ты знаешь. Он был расстрелян еще раньше Васильевых. Возможно, Васильевы и были расстреляны по делу Тухачевского, но уже позже.

Однажды, я помню, к нам зашел Тухачевский с целой свитой военных. Обошли весь магазин, но вопросов не задавали. Пришли, наверное, из любопытства, посмотреть, что такое Торгсин. Тогда я видел маршала во второй раз. Первый раз мне удалось видеть Тухачевского в году двадцатом на Западном фронте, когда мы воевали с поляками. Он объезжал войска перед наступлением, а я был взводным.

Один старый солдат посмотрел на него и сказал: «Орел! Голова!» Этим все сказано, мой друг! Это были слова старого солдата, который видел не одного полководца на своем веку!

Когда Тухачевский входил в магазин, я встречал его по стойке «смирно» и стоял, как истукан, все время, пока он был в помещении. Нет чтобы подойти, объяснить, показать, сказать, что я был взводным на его фронте, разговориться... А я стоял и смотрел на него, как на икону. Тебе этого, Борис, не понять! Для нашего поколения, для тех, кто участвовал в гражданской войне, Тухачевский был полубогом. Обаяние, молодость, красота и огромные военные успехи сделали его имя легендарным. Не только я, Борис, а и все старые военспецы его считали самым талантливым полководцем гражданской войны. Равных ему не было, а ведь ему тогда было всего 28 лет. Командовал фронтами – и какими! Мне рассказывали, что все главные операции в конце гражданской войны Ленин поручал только Тухачевскому. Верил в него, ценил и... ошибся. Тухачевский оказался предателем и врагом народа. Темный лес... Джунгли...

Лев Иванович налил себе водки, глаза его стали отсутствующими, он думал какую-то затаенную думу.

– А может быть, все это и не так? Может быть, все по-другому? -тихо, сквозь зубы проговорил он. Потом залпом выпил водку и весь как-то обмяк.

– Простите, Лев Иванович, а как картины попали к Попкову? – задал я свой последний вопрос.

– Васильевых арестовали в конце 1938 года; расстреляли, наверное, в тридцать девятом. Их имущество было конфисковано и вывезено на базу в Гостиный двор. С семьями врагов народа ты. Боря, знаешь, как поступали? В чем был, детей под мышку, краюху хлеба – и на этап в лагеря! Все вещи, до самых мелочей, шли в конфискат, оценивали их за гроши.

С базы картины, наверное, и попали к Попкову, – он тогда был, кажется, председателем Ленисполкома. Деталей я не знаю, а фантазировать не хочу. Если удастся узнать, сообщу тебе.

Лев Иванович встал, его слегка покачивало.

– Вот так, дорогой мой! Хорошие у тебя картины, но у меня к ним не лежит душа. Фатальные картины. Я бы их у себя дома не держал!

Лев Иванович ушел. Я сел в кресло и задумался. Рассказать жене о том, какой кровавый путь прошли эти картины, я не решался, – она не оставит их дома. Расстаться с полотнами мне было тяжело: я очень любил этого мастера, считал его самым крупным русским пейзажистом. Но в ушах все звучали слова Льва Ивановича: «Фатальные картины. Я бы их у себя дома не держал...»

Картины Исаака Левитана меня всегда волновали, каждый из пейзажей мастера для меня «звучал» по-своему, вызывал определенное настроение. Левитан помогал мне глубже понять окружающую природу. Этот художник очень прост в выборе темы пейзажа. Его картины мне всегда казались несложными по сюжету – никаких нагромождений, ничего лишнего, все чисто русское. Левитан не пытался «объять необъятное», а брал порой маленький, скромный кусочек природы, но раскрывал его для зрителя очень глубоко, с огромным лиризмом, проникновенностью и любовью.


Исаак Левитан (1860-1900).
Летний день. Пчельник. 1877.

Впоследствии в моем собрании была небольшая картина художника «Пчельник». Она репродуцирована в первом томе монографии о И. Левитане, написанной профессором Федоровым-Давыдовым. «Пчельник» – ранняя вещь художника, почти ученическая. Сюжет предельно прост, другой мастер прошел бы мимо и даже не заметил его прелести: две-три колоды пчел и пара только что распустившихся весенних деревьев. Внизу – зеленая весенняя трава. Вверху – голубое небо. И больше ничего...

Обычно пейзажисты стремятся запечатлеть сильные проявления природы: изображают ее состояние перед грозой, перед бурей, при сильном ветре, необыкновенном закате и так далее. Левитан же скромен, он не прибегает к внешним эффектам, не прикрывается событием, а проникает в самую суть, тайну природы.

Природа у Левитана живет. На небольшом раннем этюде художника передано ее дыхание. Видно, что небольшие деревья только что распустились (это блестяще передано цветом листвы). Некоторые листочки только что показались на свет солнцу, как девушки – женихам. Травка именно тянется к солнцу, а не торчит из земли.

Угадать, подобрать цвет весенней травы, цвет листвы – не простая задача для художника. Чуть светлее – уже неестественно, чуть темнее -уже не весна, а лето. Правда, нынешние живописцы могут написать красные листья на дереве, а назвать картину «Весна». Я же говорю о времени Исаака Левитана. Возможно, в «Пчельнике» Левитан наивно воспринимает и передает увиденное, но зритель чувствует движение природы, ее проявления, ее жизнь, ее дыхание.

Будучи уже зрелым мастером, Левитан создал незабываемые вещи, которые, если увидишь их один раз, – остаются в памяти навсегда. Особой удачей Левитана я считаю его картину «Над вечным покоем». Все очень просто, но простота эта неотразима. Невольно поддаешься настроению картины, она словно гипнотизирует. Меня при виде картины «Над вечным покоем» охватывала тоска и какая-то щемящая грусть. И всегда приходила в голову мысль: все тленно в этом мире. Почему так?.. Я объяснить не могу.

Мое детство и отрочество прошли в деревне средней полосы России, на лоне природы. Купанья, рыбалки, походы за грибами, сенокосы на заливных лугах – все это позволило мне наблюдать природу, узнать ее и полюбить.

Меня всегда волновали осенние пейзажи Левитана. Они навевали на . меня грусть. Почему именно грусть? Не знаю, но именно таким было психологическое воздействие на меня пейзажей великого мастера. Таких, например, как небольшая картина из Русского музея «Хмурый день».

А еще творчество И. Левитана ассоциируется для меня с поэзией Сергея Есенина. Отдельные картины художника прямо перекликаются в моем сознании со стихами поэта. Мне кажется, что восприятие русской природы художником и поэтом очень близко. Когда я читаю стихи Есенина, то вспоминаю картины Левитана, и наоборот...


Иван Шишкин. (1832-1898).
Лесной пейзаж с ручьем.
74 х 102 см.
Была представлена на выставке «Красного Креста» в 1907 г.

Картины далеко не всех великих мастеров живописи так волновали меня, как полотна Исаака Левитана. Иван Шишкин, например, не менее прославленный художник. Однако его картины меня совершенно не волнуют, никогда на меня они не действовали эмоционально. Шишкин – большой мастер, знающий природу, но он – холодный знаток природы, а не певец.

На картинах Шишкина безошибочно изображены породы деревьев, виды трав и цветов. Но нет главного, как мне кажется, – нет жизни природы, ее дыхания. Природа натурализирована до состояния предметов – отдельных, независимых друг от друга. Картины Шишкина добротны, порой велики и основательны, но в них лично я никогда не чувствовал души художника. Мне всегда казалось, что детали «съели», «поглотили» что-то главное, основное. В большинстве своем картины Шишкина черствы и сухи. Натурные этюды и небольшие картины этого мастера – мягче, и в них иногда можно уловить настроение художника.

Если Исаак Левитан для меня – певец природы, тонкий поэт-лирик, то Иван Шишкин всегда напоминал мне хорошего секретаря-стенографиста: зафиксировано все точно и безошибочно, как в профессиональном отчете. Неужели это профессор Александр Калям и город Дюссельдорф так «засушили» русскую от природы, лиричную и певучую душу Ивана Шишкина?!


Жан-Франсуа Добиньи. (1817-1878).
Лунная ночь. 1871.

На память мне пришел один случай. Он не связан с Левитаном, но речь идет о таком же проникновенном и чутком певце природы, французе Шарле Добиньи.

Однажды дома, уже в Москве, я повесил рядом небольшую картину Добиньи «Стадо на водопое в сумерки» и знаменитую картину Шишкина «Вечер», которая украшала первую передвижную выставку в 1871-1872 годах. Шишкинский «Вечер» – большого размера (74 х 145 см); Добиньи – маленького (порядка 30 X 35 см). Шишкин рядом с Добиньи выглядел... жалко, как большая, бездушная фотография. Крохотная картина Добиньи была предельно проста: сумерки, плотина, в воде замерли несколько коров. Все. Но сколько настроения и лиризма! На картине же Шишкина изображен березовый лес, тропинка, по ней идут три женщины. Сложное небо с красными и синими тонами заката, какая-то изгородь, поленница дров и что-то еще... Добиньи просто «раздавил» это большое полотно! Мне пришлось развесить картины по разным комнатам.

На мой взгляд, один этюд Исаака Левитана порой может сказать о русской природе больше, чем огромная «Корабельная роща» Ивана Шишкина. И если бы Левитан написал всего одну картину, то он, как Грибоедов, написавший единственную знаменитую пьесу, стал бы классиком русского искусства.

... Хотя – сколько людей, столько и мнений. Однажды я подслушал диалог возле шишкинской «Корабельной рощи».

– Какие большие запасы древесины в России. Сколько можно построить всего из этих деревьев, – ни к кому не обращаясь, вещал один из посетителей галереи. И добавил:

– Поди вырубили уж половину! Здорово написано, только медведей не хватает. А без них – пусто, как в бочке.

Сосед поддержал его:

– Да, хотя бы парочку медвежат! Или лося, было бы неплохо...

– Вместе-то нельзя – лося и медведя.

– Ничего, для картины сойдет. Зато красиво будет. Пустота пропадет.

Восприятие живописи – вещь сугубо индивидуальная. Чиновнику из лесхоза картины Шишкина навевают совершенно иные мысли, чем поэту. Я не упрощаю проблему. Например, один мой знакомый, глядя на «Корабельную рощу», сказал:

– Смотри, какие деревья! Сила... Вот это художник!

А когда мы с ним смотрели знаменитый левитановский «Ручей», он проворчал:

– Мазня! Я и то лучше нарисую.

– Как это – ты лучше нарисуешь?

– Яснее. Ручей-то плохо видно.

И говорил это внешне вполне образованный и интеллигентный человек.

Не забуду я и случай, происшедший в зале Пабло Пикассо в Эрмитаже. От картины к картине ходил хорошо одетый мужчина средних лет. Остановившись у картины «Фермерша», он покачал головой и, обращаясь ко мне, проговорил:

– Изуродовал художник трудового человека, нарисовал, как машину. Хуже скотины. Обезобразил. Наверное, специально? И такого художника в партию приняли!.. У нас бы его не только в партию, а и в профсоюз не взяли. Или обязали бы перестроиться на путь социалистического реализма. Там, видимо, посвободней с этим...

Махнул рукой и пошел дальше. А я все думал потом: к чему он отнес последнюю фразу о свободе – к партии или к социалистическому реализму? Возможно, к тому и другому...

... Вернусь к пейзажам Левитана. Рассказ Льва Ивановича меня очень озадачил. История картин, похоже, действительно была кровавой. Первый владелец – Савва Морозов, как я слышал, кончил жизнь самоубийством в Париже. Нарисовал на груди червонный туз и выстрелил в него. Не промахнулся... Второй владелец, Михаил Николаевич Тухачевский, маршал, военный талант, обвинен по подложному досье в государственной измене и расстрелян.

Интересна, кстати, история о том, как был ошельмован Тухачевский. Начальник немецкой военной разведки адмирал Канарис, желая убрать наиболее талантливых советских полководцев, и в первую очередь – Тухачевского, Якира и Уборевича, составляет подложное досье, то есть ряд документов, уличающих этих военачальников в измене. Искусно подделываются распоряжения Тухачевского, фабрикуются другие документы, которые должны полностью доказать наличие сговора в армии под руководством Тухачевского.

Это фальшивое досье подбрасывают чешскому дипломату и разведчику. Тот кладет его на стол тогдашнему президенту Чехословакии Бенешу. С Чехословакией в это время СССР был связан договором о взаимопомощи, и Бенеш счел своим долгом передать досье Сталину. Судьба этих полководцев решилась очень быстро...

Последними словами Тухачевского были: «Я – как во сне...» Иона Якир перед сразившей его пулей выкрикивает: «Да здравствует Сталин!» Когда после расстрела об этом доложили вождю, он лишь матерно выругался.

... Следующими владельцами картин становятся братья Васильевы. Оба они, вслед за Тухачевским, поставлены к стенке и расстреляны, как враги народа.

Четвертым владельцем знаменитых пейзажей становится Попков, который тоже умирает не своей смертью. Действительно, фатальная закономерность...

Может быть, и мне картины эти принесут несчастье? А может быть, и я...

Дальше думать не хотелось.

Сами картины мне продолжали нравиться. Но они внесли в мою жизнь постоянное беспокойство, какую-то необъяснимую тревогу. Я все время думал о них и об их прошлых владельцах. Каждый человек в глубине души суеверен, и это не зависит от его философских убеждений. Так вот: именно эти картины у меня вызывали недобрые предчувствия. Подсознательно они постоянно тревожили меня. Как коллекционеру мне было приятно обладать вещами с такой богатой родословной, но как человек я их боялся. Мне казалось порой, что полотна эти обязательно принесут мне несчастье. Рассуждая здраво, я понимал, что это чушь, и в то же время не мог побороть в себе страх.

* * *

Прошло время. Умер Сталин. Времена изменились. Картины все так же находились у меня. За эти годы все рассказанное Львом Стреличевым подтвердилось уже из других источников. Я узнал и некоторые подробности, картина стала полной. Жене и детям об истории картин Левитана я ничего не говорил, но полотна по-прежнему меня беспокоили. Я гнал от себя страшные мысли, а они возвращались, как тараканы. Одно и то же, по нескольку раз в день...

Я стал бояться этих картин. Старался не смотреть на них. И часто вспоминал слова Льва Ивановича: «Фатальные картины».

Приносили ли они радость мне?

Я бы не сказал.

* * *

Утром, перед уходом на работу, я подошел к картинам. Одна висела, чуть перекосившись. Я поправил ее. И тут же подумал: возможно, так же поправлял ее Тухачевский... Именно за этот уголок?..

Интересно, о чем он думал, сидя в камере смертников после приговора? В романах и дневниках пишут, что перед расстрелом люди вспоминают всю свою жизнь. Вспоминал ли он об этих картинах? Или у него без них хватало о чем подумать? Наверное, маршал думал о жене, о дочери Светлане, которую очень любил. А может быть, до последнего момента Тухачевский думал, что все это – кошмарный сон, который должен рассеяться, что Сталин разберется, Сталин все поправит.

Вот Попков – тот наверняка знал, что это – конец. На его глазах слишком много происходило. Поэтому, видимо, он и отказался от последнего слова на суде. Последнее слово было лишним. Каяться он, видимо, не хотел. Не в чем было каяться. Может, и сил не было на последнее слово?.. На суде Попков очень невнятно говорил, шепелявил, как будто у него не было зубов. А может быть, уже и не было, зачем Попкову зубы?..

Тухачевскому в этом смысле повезло больше, – люди Сталина тогда «работали» в белых перчатках. Зубы у маршала остались. А шепелявить осужденные стали позже, когда инквизиторы сняли перчатки: руки оказались страшными, жилистыми, в крови. Этих рук боялись, они вызывали дрожь и крики. Люди кричали. Но стены были толстые, и крики не доходили до других.

Хозяин не любил, чтобы его люди работали в белых перчатках. Перчатки можно испачкать – жалко. А руки помыл – и все, вновь чистые. Немножко осталось крови под ногтями? Ничего! Аккуратно почистить, выковырнуть из-под ногтей грязь, и все! Ничего, что это кровь. Кто узнает? Руки-то опять чистые. Им казалось, что – чистые... Казалось ли? А может быть, трудно было приводить руки в порядок? Может быть, появлялась нервная дрожь и руки тряслись? Рукам было трудно, они уставали. Тяжело работать ночью и без перчаток. Адская работа. А дома эти руки ласкали детей, жену, брали хлеб, ложку... Руки даже не пахли.

Интересно: у Тухачевского дочь – Светлана, и у Сталина дочь -Светлана. Две Светланы, а какие разные судьбы! Я видел Светлану Тухачевскую в ЦДСА в президиуме, когда отмечали юбилей ее отца. Она, по-моему, одна осталась в живых после его смерти, все остальные ушли за Михаилом Николаевичем. Светлана была маленькой, ей повезло. Светлану Сталину я видел на обложке немецкого журнала: модная, веселая и, как мне показалось, рыженькая. Замшевое коричневое пальто слегка распахнуто. Как кинозвезда.

Один знакомый мне поэт хотел даже написать стихотворение или поэму «Две Светланы». Написал ли? Не знаю. Не слышал. А тема интересная.

А может быть, Тухачевский в последние минуты перед смертью думал о скрипках, музыке, картинах? Думать о семье перед расстрелом, наверное, очень тягостно, невыносимо тягостно. Может, он гнал от себя мысли о дочери, жене и близких и думал о скрипках, которые делал сам? Маршал и скрипки – интересно... В молодости Тухачевский хотел стать музыкантом, но у его отца не было денег купить сыну инструмент. Играл бы где-нибудь в джазе, может быть, стал бы известным музыкантом или композитором. Мы бы потеряли Демона гражданской войны, как называл его Сталин, но приобрели бы музыканта.

Интересно, кстати, куда делись скрипки, сделанные рукой знаменитого полководца? Наверное, их сожгли или сдали в конфискат. Сохранилась ли хоть одна?

Лучше всего перед смертью думать о картинах.

Может быть, Тухачевский думал о Левитане? Может быть, вспомнил об этих натюрмортах?

Братья Васильевы – те наверняка думали о своих картинах. Они были одержимыми коллекционерами, особенно младший. Наверное, вспоминали и о Левитане. Работы значительные, вполне могли прийти на ум даже перед расстрелом.

Натюрморт – мертвая натура. И все владельцы натюрмортов стали «мертвой натурой», как эти утки и куропатки. Легче всего было Савве – тот запойно пил, мял женщин, кутил и... червонный туз в конце. Самому – легче. Этот, конечно, не думал ни о семье, ни о картинах. Он, наверное, забыл, что у него когда-то был Левитан в коллекции. Умирать пьяному хорошо.

Кто сделал к картинам эти рамки? Рамки деревянные, мореный дуб. Из дуба гробов не делают. Савву хоронили в гробу. А остальных? Наверное, обошлись мешками. В мешок – и в печь. Впрочем, мешок трудно засовывать. Лишняя возня. На бойнях работают крюками. Удобно. Наверное, просто в брезент – по-флотски. А может быть, крюком, волоком – и в печь... Или в землю.

Гуманно перед расстрелом дать выпить водки. На пустой желудок. Перед смертью люди теряют аппетит и не едят. Не хочется. А водку любой бы выпил. Водка перед смертью – это класс.

... Мне показалось, что селезень с картины пошевелил лапкой. Он очень неудобно висел – вниз головой и за лапу. Неужели его живым подвесили? Я видел, как тащат за ноги с базаров живых кур. Они даже не кричат, не могут. И так, вниз головой, несут их почтенные дамы, разговаривая между собой... Хозяйки идут не спеша, а куры молчат. Головы отрубить птицам женщины боятся, не выдерживают нервы, кровь пугает. А нести за ноги – ничего, куры ведь не плачут.

Неужели селезень живой? Глаза закрыты. Он устал биться и кричать. Молчит, но еще шевелится.

Знаменитый селезень! На его перышки смотрели Савва Морозов, Тухачевский и Попков.

Кто же заказывал для картин рамки? Наверное, Савва. А может быть, Тухачевский? Надо было спросить, были ли рамки в Торгсине. Если не было, тогда Тухачевский... или уже после него...

... Из оцепенения меня выводит знакомый голос. Это Клара:

– Ты опоздаешь! У тебя же первые часы лекций. Что с тобой?!

* * *

Еду в такси. Хорошо ехать в машине. Лучше буду думать о подводных лодках, а не о Левитане. Подводные лодки – как картины, бывают красивые и некрасивые. Мне не нравились подводные лодки шестой серии – кургузые душегубки. Тем не менее я отплавал на них около трех лет. Три года каторжной работы с постоянным риском отправиться на тот свет.

«Сталинцы» – красавицы, особенно на полном ходу. Низкая, хищная посадка. Сколько же лет я плавал на «Сталинце»? Кажется, два года. Да, около двух лет. Плавать на ней легче, но шансы отправиться на тот свет – те же. На чем же я еще плавал? Ах да, на «Щуке». На ней я плавал год, хорошо помню.

По красоте она – средняя, только пузатая, как селедка с икрой. На «Щуке» я воевал против Японии. Нам с командиром, как я уже упоминал, не нравился ее номер – 133 (тринадцать – чертова дюжина и еще тройка), но мы молчали. Экипажу такие мысли ни к чему. Экипаж должен верить в счастливую звезду своего корабля.

Рамки на картинах – действительно, как гробы. Дешевые гробы не обивают, а только покрывают морилкой. Надо бы сменить рамки на позолоченные, блестящие. Подойдут ли они к картинам? Все равно будет лучше, чем эти. Сегодня же примерю золоченые рамки. Или сделать простые, скромные обноски? Рейки у меня есть. Надо примерить. В любом случае эти «гробы» надо убрать. Как не заметил Попков, что рамки его картин напоминают дешевые гробы для нищих?

Я ведь вначале этого тоже не замечал. А потом заметил. Если бы я не знал истории картин, я бы, наверное, не обращал внимания на рамки. Рамки как рамки...

Может быть, расстрелянных хоронят в землю и именно в дешевых гробах? Пусть даже очень дешевых? Не думаю. Брезент или крючья. Хотя – кто его знает.

Повешенных декабристов, например, похоронили в гробах. Когда их привезли на казнь, гробы стояли рядом. Может, даже тела выдали родственникам? А зачем тогда гробы? Гробы были грубыми, сбитыми из досок. Об этом я где-то читал. Только не помню – были они покрашены или их успели только покрыть морилкой? Столяру все равно, это рамка для Левитана или гроб, – если не полировать и не красить, значит – покрыть морилкой...

Не думаю, чтобы для Тухачевского и Попкова делали гробы. Наверное, так: брезент или крючья, как на бойне... Чем цивилизованнее человек, тем он должен быть гуманнее. А может, гуманнее всего не выдавать тело казненного родственникам? Кто знает.

Раньше трупы казненных выдавали родственникам, и те их хоронили. Это было, кажется, очень давно. А так, был прославленнейший полководец маршал Тухачевский – и нет его могилы. И мы никогда не узнаем, где его прах. Впрочем, мы никогда не были сентиментальными. Подумаешь, могила! Зачем она? Сделали барельеф на доме, где он жил. Со временем поставят памятник. И хватит. Может быть, могила нужна Светлане? Может быть, ей было бы легче? Все-таки могила отца, пусть даже расстрелянного...

Недавно прочел в журнале «Иностранная литература», что в Америке выдают трупы казненных, если есть кому их хоронить. Ничего особенного я в этом не вижу. Акт правосудия совершен – так, как предписано: пуля или петля. Труп? Пожалуйста, заберите. Хороните. Виноват-то он, а не вы. Мы не лишаем вас удовольствия иметь могилу. Ухаживать за ней. Общество наказало преступника и не ущемило ваши права родственника. Вы можете быть довольны, если сможете...

Посадите на могиле цветы, кустики. Если есть деньги – постройте мавзолей. Без лишних разговоров.

Со временем так будет везде. А у Светланы нет могилы отца... Есть барельеф и улица, и скоро, наверное, будет памятник Демону гражданской войны, музыканту и коллекционеру.

Последнее – не афишируется. Упоминается между прочим.

Дома все хорошо. Дети учатся. Жена готовит обед. Я целый вечер примеряю рамки к картинам Левитана. Золоченые не подошли. Наверное, кто-нибудь уже примерял золоченые рамы.

Васильевы наверняка примеряли. Тухачевскому было некогда. Он очень много работал. Может быть, и он хотел сменить эти «гробы»? А может, не обращал внимания? Попков — тот наверняка не обращал внимания.

Странно: когда я смотрю на селезня, мне кажется, что он шевелится. Это невозможно!

Жалко менять деревянные рамки, они прошли такой интересный путь. Их касались руки знаменитых людей. А может быть, картины «одел» в рамки сам Левитан? Он любил свои произведения «одевать» в деревянные простые рамки.

Селезень опять дернул крылышком. Трогаю – шершавый холст. Это же холст! Селезень нарисован, и нарисован он мертвым. Это натюрморт – мертвая природа (или мертвая натура?).

Почему Савва Морозов застрелился? Что его толкнуло на это? Не смог пережить, наверное, потери своих капиталов в России. Но он остался богатым человеком. Сбежала любовница? Но он не жалел, когда его покидали женщины, и часто делал это первым. Странный человек... Капиталист, а давал деньги на революционные газеты. Шизофреник! От него, кажется, актриса Андреева ушла к Горькому. Может, эта рана кровоточила так, что довела до червонного туза? Не думаю. Пил он много. В запое и застрелился.

Мне тоже надо выпить. Тогда я подберу рамы к Левитану быстрее. Выпью одну стопку. Не больше. Выпил! Хорошо пошла, проклятая. Хорошо, когда выпьешь. Сразу легче. Надо еще одну стопку выпить. В столовую не пошел, заел конфеткой.

В последнее время я перестал покупать картины. Жена интересуется: почему? Я молчу. Нечего ответить.

Я разбираюсь с Левитаном. Неприятные картины. Сменю рамы. Посмотрю – что будет?

* * *

Встретил коллекционера О. Он хорошо знал братьев Васильевых, часто бывал у них. Полотна Левитана О. видел еще в том доме – они висели в этих же рамах. Я его спросил:

– Не напоминают тебе эти рамы гробы?

Он на полном серьезе ответил, что рамы хороши и очень подходят к картинам.

Ничего он не понял. Спорить с ним – бесполезно. Он уверен, что любая картина Левитана смотрится хорошо только в деревянной мореной раме.

– У тебя есть Левитан? – спрашиваю его. -Нет.

– А если бы он был, ты бы одел его в деревянную мореную раму?

— Только в деревянную, – ответил О.

... Может быть, все рассказать жене? Тогда – прощай, Левитан!

Клара и так замечает, что я стал много пить, бросил собирать картины и что-то таю от нее. Нет. Надо побороть временную неуравновешенность. Успокоиться. И главное – сменить, наконец, рамы. Все встанет на свое место. В новых рамах и селезень перестанет шевелиться. А мне просто нужно поменьше думать об этих картинах.

С тех пор, как у меня появились эти картины, дела мои на службе пошли хуже. На меня написали анонимное письмо в военную контрразведку «Смерш». В письме меня назвали карьеристом и развратником, который любит рестораны и женщин, а моя жена, мол, собирает редкие книги и ценности. Какая-то чушь: развратник... ценности... Какие ценности?!

Видимо, имели в виду картины. Ценности моя жена не покупает. Картины собираю я. Развратник? Всю жизнь люблю одну женщину, у нас с ней двое детей. Может быть, имеют в виду мое поведение до женитьбы? Карьерист? Подумаешь, сделал блестящую карьеру... Как и все. Мне 34 года, я капитан второго ранга. Все как положено. Защитил кандидатскую диссертацию? Так это – результат моего труда, моей энергии и интереса к теме, которую я разрабатывал. Я никогда не считал себя карьеристом и к продвижению по службе относился довольно равнодушно.

Два раза в неделю получаю аккуратное и вежливое приглашение в контрразведку. Их комната находится прямо в училище, где-то в глубине коридорных переходов. Совсем не заметно, что там есть дверь, раньше я ее не видел. Никаких объявлений. Просто дверь, каких в училище -тьма.

– Борис Николаевич, зайдите, пожалуйста. Сегодня. К 14 часам. Вас устраивает время? Если не устраивает, то скажите, когда лучше.

– Устраивает. Зайду.

Какая разница, когда идти: в 14 или в 16?

Может быть, анонимка – чья-то шутка? Да, но такая шутка мне может дорого стоить. С этой организацией шутки плохи. Может быть, у Попкова тоже все началось с «шутки»? Что-то припоминаю. Кажется, там дело началось тоже с анонимного письма в ЦК. А потом кто-то приехал в Ленинград, и завертелось...

... Пустая комната. Письменный стол. На стене – портрет Дзержинского. Очень вежливо:

– Борис Николаевич, мы знаем, что вы участник войны, подводник, честный человек. Но. понимаете, – написали. Мы должны разобраться.

«Разбирайтесь, это ваше дело», – думаю я. Но говорю другое:

– Разбираться-то здесь не в чем. Обычная анонимка с целью компрометации. Написана явная чушь.

– Мы не верим, что вы развратник. Но проверить не мешает. Вы, очевидно, просто любите женщин. Не так ли?

– А кто их не любит? Я не больной и не педераст, так что это вполне естественно. Здоровый, нормальный человек обязательно любит женщину или женщин.

– Борис Николаевич, когда вы читали лекции в Риге, не встречались с Эльзой? Интересная молодая женщина, полунемка-полулатышка.

– Не встречался, не знал такую.

– Вспомните хорошо. Вас с ней видели в ресторане «Москва». Вы с ней танцевали.

– В ресторане «Москва» я часто ужинал, но ужинал, как правило, один или с женой.

– Но жены с вами в Риге не было! Она была в Ленинграде.

– Клара часто приезжала ко мне и жила половину времени в Ленинграде, а половину времени в Риге.

– У нас есть данные, что вы встречались с Эльзой.

– Неверные данные. Но, допустим даже, что я с ней встречался. Что это меняет?

– Нас просто это интересует. Мы проверяем вас. Вы могли с ней встречаться. Это на вас никак не отразится. А что, кстати, делала ваша жена в Риге?

– Как что делала? Она жила с мужем. Была там, где был ее муж.

– Она приезжала поездом?

– Не всегда. Иногда летала самолетом.

– В Риге вы часто ужинали в ресторанах?

– Часто.

– Почему?

– Потому что я жил без семьи, и мне нужно было где-то ужинать.

– Почему в ресторанах?

– Не всегда в ресторанах, иногда я ел в молочном кафе.

– А почему вы здесь, в Ленинграде, часто ужинаете в «Восточном»?

– Потому что там вкусно готовят. Что я вам еще могу ответить? Ужинаю с женой, иногда пьем водку.

– Борис Николаевич, нас интересует вопрос: кто мог написать эту анонимку? Какие у вас есть соображения?

– Простите, но я не видел эту анонимку. Вы ее только прочитали, но показать мне забыли.

– Пожалуйста, познакомьтесь.

Листок ученической бумаги в клетку. Ровный женский почерк. Кто мог это написать? Почерк мне незнаком.

– Я ничего не могу сказать. Все, что здесь написано, – ложь и клевета.

– Это мы знаем. Но понимаете... поступило письмо. Мы должны реагировать. Мы должны узнать, кто мог его написать. А вы должны помочь нам.

Я вспомнил песенку «У попа была собака...» с ее бесконечными повторениями. Так и тут: в анонимке ложь, мы это знаем, но поступило письмо, и мы его должны проверить... И так – без конца.

– Я ничем не могу вам помочь. Я ничего не знаю.

– Борис Николаевич, в Риге у вас была знакомая, Ирина Гринберг, еврейка.

– Первый раз слышу.

– Вы, наверное, забыли. Вспомните ресторан «Лиру». Вы там с ней бывали?

– Откуда у вас эти данные? Об этом не написано в анонимке. Это уже вы узнавали?

– Что вы покупали в Риге?

– Только книги и несколько картин.

– А что покупала ваша жена?

– Продукты в магазинах и на центральном рынке – на том, что около вокзала.

– Только продукты?

– Да, только продукты.

– Борис Николаевич, подумайте как следует: кто на вас мог написать эту анонимку? Есть ли у вас враги, недруги или завистники? Все обдумайте. Потом мы вас вызовем.

Аудиенция окончена. Мне нужно уходить и думать – кто написал записку и есть ли у меня враги и завистники? Ужинал ли я с Эльзой и Ириной?..

* * *

Мне самому становится интересно. Пробую размышлять. Кто мог написать анонимку? Женщина? У меня не было женщин, с которыми я был бы в близких отношениях. Мужчина? Но кто? Я никогда не ухаживал за чужими женами. Старался не обижать людей. Может быть, кого-то задел случайно? Никого не подсиживал. Все очень странно...

Может быть, я просто попал в поле зрения контрразведки, как необычный флотский офицер, который собирает картины и книги? Традиционней бы выглядело, если бы «собирал» женщин и водку. К тому же я – научный работник, кандидат технических наук, преподаватель. Почему профессора вузов почти поголовно что-то коллекционируют?

А может быть, речь идет о Левитане? Ведь начинается все с малого. Сначала анонимка... А что потом?..

На ум пришел старый анекдот, в котором волк встретил зайца.

– Куда бежишь, косой?

– Господин волк, верблюдов кастрируют.

– А ты при чем?

– Как «при чем»?! Отрежут, а потом доказывай, что ты не верблюд. Вот и бегу от греха подальше.

В голову продолжают лезть тревожные мысли о картинах Левитана. Куропатки ведут себя спокойно. А селезень иногда шевелится. Неудобно висит? Сегодня же сменю рамы. Видимо, все дело в рамках. Как гробы.

Надо зайти выпить. Успокоиться. Сколько выпить? Двести граммов – хватит. Буфет на Балтийском вокзале.

– Двести грамм «Столичной» и конфетку.

Сразу стало легче. Перед домом – магазин «Арарат», там продают в разлив.

– Будьте любезны, сто пятьдесят коньяку и конфетку...

Теперь стало совсем хорошо. Сегодня не буду заниматься рамками к Левитанам. Займусь завтра. Сегодня буду думать: кто же написал анонимку?!

А может, это «их» прием? Никакой анонимки никто не писал. Это лишь предлог для вызова и бесед. В анонимке они изложили свои собственные мысли на основании наблюдений. У них же наверняка есть люди, которые их информируют. Просто так вызвать не совсем удобно, а в связи с анонимкой – обычное дело.

При штабах соединений в войну тоже были такие группы, их называли «Особыми отделами». А ребят, которые там работали, мы называли «особистами» или «смершатами». Наверное, и сейчас так же: «смершата», «смершонок». Но на фронте все было беззлобно. «Особисты» были с нами, питались в нашей же кают-компании, выпивали с нами. Кажется, один «смершонок» в войну ходил с нами в поход к берегам Японии. Спал на диване штурмана, когда тот нес вахту. Хороший был парень. У каждого – своя работа.

Пока все спокойно. Жена встретила меня приветливо и, кажется, не заметила, что я пьян. Надо перекусить, а то совсем развезет. И – еще одну стопочку, будет совсем легко.

Стало совсем легко.

* * *

Через два дня все тот же вежливый человек заходит ко мне в кабинет:

– Борис Николаевич, если свободны, зайдите к нам в 14 часов.

Тот же кабинет с портретом Дзержинского, и тот же человек за столом. Однако сегодня в углу комнаты сидит второй. Будет веселее – нас уже трое.

– Ну, как ваши дела? Что надумали?

– Ничего нового вам сказать не могу. Перебрал всех своих знакомых, но кто мог написать записку, – не знаю.

Стараюсь держаться спокойно. Однако нервничаю. Только бы не заметили, что я нервничаю! Это нехорошо. В глубине души я совершенно спокоен: у меня нет никаких грехов, даже самых маленьких. Я обычный коммунист. Хорошо изучил не только марксизм-ленинизм, но и его философию. Не только изучил, но и глубоко разобрался в этом дерьме.

В адъюнктуре целый год одной этой пустой философией под руководством опытнейшего преподавателя занимался. Изучал философские работы классиков только в подлинниках. И – семинары, семинары, семинары без конца, шесть четырехчасовых занятий только по «Материализму и эмпириокритицизму». Все – досконально, по косточкам. Если можно так сказать, то я – образованный коммунист.

Так в чем же дело? Неужели в этой анонимке? Или это – только предлог, а дело совсем в другом. Но в чем?

Вежливый голос:

– Борис Николаевич, расскажите нам подробнее: что вы коллекционируете, для чего? Какова ваша цель?

Этот вопрос немножко проливает свет. Значит, их интересует, как я и предполагал, мое коллекционирование. Кратко объясняю, как я стал коллекционером. Объясняю, что я собираю и зачем.

– Так вы искренне любите и хорошо понимаете живопись?

– Да, люблю и стараюсь стать знатоком. Но последнее не очень хорошо получается. Ошибаюсь.

– А почему пишут, что вы скупаете ценности?

– Видимо, под ценностями имеют в виду картины и книги. Я не скупаю, а покупаю. Большая разница. Картины для меня прежде всего – искусство. А поскольку я плачу за них деньги, то их можно рассматривать и как ценности. Но я покупаю картины, а не ценности. И потом, я не знаю, кто написал эту чушь, писать анонимно ведь можно все что угодно. Понимаете – анонимно. Анонимка ни к чему автора не обязывает. Он боится открыть свое имя.

Вежливый голос меня перебивает:

– И много вы собрали картин?

– Более сотни...

– Так у вас целый музей!

– Да, маленький музей тех вещей, которые мне нравятся.

– Вы читаете книги по живописи?

– Да, и очень много. Перед сном я ежедневно кладу на тумбочку стопку книг. Читать все у меня нет времени. Я просматриваю, чтобы знать материал, если он потребуется.

– А как же подводные лодки? Вы же специалист по живучести подводных лодок. У вас же есть труды по этому вопросу.

– А как же подводные лодки? Вы же специалист по живучести подводных лодок. У вас же есть труды по этому вопросу.

– Есть. Мне хватает на подводные лодки моего служебного времени. По ним все «СС», совершенно секретно, и дома работать нельзя.

– Скажите, почему последнее время вы стали выпивать? «Откуда они все знают? – думаю я. – Я ведь выпиваю один. Может, рассказать им о Левитане? Глупо. Может, рассказать, что селезень шевелится, что ему больно висеть, привязанному за ногу? Не поймут. О Левитане говорить нельзя. Если сказать, то только жене. Но сначала надо сменить рамки, может быть, селезень наконец перестанет шевелиться, успокоится. Ведь могут же селезню не нравиться рамки! Видимо, все от них. Сегодня же займусь серьезно рамками. Это – задача номер один».

– О чем вы думаете, Борис Николаевич?! Вы куда-то ушли от нас.

– Просто так. Задумался.

– Так вы не ответили на наш вопрос. Чем объяснить, что вы стали последнее время часто выпивать?

Так и хочется сказать, что я зашел в тупик с рамками к Левитану. Отвечаю другое:

– Это не совсем верно. Выпиваю я как всегда – довольно редко. Причин для выпивки бывает много, но серьезных нет.

– Раньше вы меньше выпивали.

– Возможно.

– Не кажется ли вам, что эту записку написал П. ? Какие у вас с ним отношения?

– Хорошие... Мы знакомы давно, еще с довоенных времен, потом вместе работали в Рижском училище подводного плавания; сейчас работаем вместе на одной кафедре. Я исключаю, что он мог написать на меня анонимку.

– Что П. за человек?

– Вы о нем знаете больше, чем я. В 1937 году он был старпомом на знаменитой подводной лодке Л-55, несколько лет сидел на Колыме, потом его опять призвали служить. В войну командовал различными подводными лодками, был начальником штаба соединения подводных лодок, сейчас один из грамотнейших преподавателей. Честнейший человек. Моряк до мозга костей. То, что вы сказали, я исключаю совершенно.

– Совершенно? И вы в этом уверены?

– Да, как в себе.

– Скажите, а Эльза не могла написать эту записку? Она на вас, возможно, сердилась?

– Простите, но ни с какой Эльзой я не знаком.

И тут мне начинает казаться, что я знал какую-то Эльзу. Где я мог быть с ней знаком? В Риге? А может быть, в Таллинне? Наверное, в Риге. Но там я очень много работал. Страшно уставал. По шесть часов лекций в день. Я был единственным специалистом по новым проектам подводных лодок на все училище. После шести часов лекций какая может быть Эльза?

Вежливый голос:

– Так Эльзу вы не знали? -Нет.

– Интересно написано! Очень контрастно: «карьерист и развратник».

– Это могла написать только женщина, – вмешивается в разговор третий.

О третьем я совсем забыл. Он сидит в углу, там полумрак. Он, наверное, все время смотрит на меня и наблюдает, как я себя веду. Он немножко похож на Тухачевского: красивое волевое лицо, такие же характерные губы, приятная улыбка.

Почему Сталин не любил Тухачевского? Наверное, из-за Львова. Тухачевский помешал ему взять Львов, отозвал Первую конную к себе на Западный фронт – там армия была нужнее. Сам Сталин за гражданскую войну не имел ордена... Кажется, так... Его, кажется, из-за Тухачевского сняли с поста члена Военного совета Юго-западного фронта.

Вежливый голос:

– Вы опять задумались!

– Да, немножко.

– Итак, конкретной версии, кто мог написать анонимку, у вас нет?

– Нет. Даже не представляю.

– Подумайте еще, Борис Николаевич, все взвесьте, мы должны установить, кто занимается подобными делами.

Прощаемся. Мне мило улыбается «Тухачевский» и жмет руку. «Приятный человек», – думаю я.

Долго ли меня будут таскать по поводу этой глупой анонимки? Какой подлец ее написал? А может быть, подлюга?

На улице мелкий моросящий дождь. Зайду на Балтийский вокзал в буфет. Надо принять два раза по сто и – домой, скорее домой. Сегодня покончу с рамами.

В «Арарате» много народу и шумно. Решил зайти и выпить еще сто грамм. Выпил двести.

Жены дома нет. Хорошо. Клара может увидеть и догадаться, что я опять выпил.

Сейчас займусь рамами.

Почему старшую дочь я назвал Таней? Нужно было назвать Светланой, как у Тухачевского.

Иду в столовую за картинами Левитана. Переношу их в свою комнату. Я с ними – один на один. Протер их влажной тряпочкой. Потрогал селезня. Сегодня он спокойный, не шевелится. Умница. А если рамки покрасить под слоновую кость? Дешевый вид будет. Но рамки больше не будут походить на гробы. Однако и гробы бывают белые... Их красят разными красками. Нет, надо подобрать золоченые рамы.

Вот подходяш;ая. Этот «гроб» мы снимем. Примерим ее. Как платье на женщину. Да, картина – это та же женщина. Одна рамка ей идет, красит ее, а другая – нет, уродует.

Интересно, а Васильевы примеряли к картинам другие рамки?

Проклятье! Уронил раму и, кажется, разбил ее, медведь. Да, разбил. Ну и черт с ней.

А через два дня опять придет «вежливый» человек и снова два часа будет пить кровь: «Кто же написал это письмо? Как вы думаете, Борис Николаевич?»

Послать его к черту или еще дальше? Вам написали или вы сами написали, – сами и разбирайтесь! Оставьте меня в покое! У меня с Левитаном дел хватает!

Интересно, знал ли я Эльзу? Они говорят, что знал. Наверное, знал. Но где? Когда? Не помню. Наверное, знал или читал о ней в какой-то книге. Она, кажется, любила быструю езду на автомобиле и прижималась к своему спутнику.

Сильно прижималась грудью, бедрами... Это ее возбуждало. Но со мной этого не было. Наверное, читал. Но что-то подобное было и у меня. Но с кем? Не помню. Видимо, это у всех бывает. Это жизнь.

Пил сегодня всякую гадость. У меня дома стоит «Двин». «Двин» -это вещь! Очень хорошо после водки и ужина. «Двин» и кофе или «Двин» и фрукты. Маленькими рюмочками и глоток кофе. Так можно целый вечер.

Я, кажется, шатаюсь. Ничего, можно еще пару глотков.

Разбил две рамы. Жалко. Надо быть аккуратнее.

Какой гениальный все же мастер Левитан! Пейзажист, а как сделал натюрморты... Снайдерс может позавидовать. Снайдерс – мясник, этот тоньше. Изящнее. Фламандцы вообще любили изображать мясо. Обилие мяса. Разницы нет, где – в лавке или на женщине. Йордане и Рубенс – на женщинах. Снайдерс – в лавках.

А какая же была Эльза? Тоненькая или полная? Нужно спросить у них. Они знают. Наверное, полненькая. Полунемка. Полненькая и сексуальная. Это иногда испытать приятно.

«Двин» маленькими глоточками, а после – глоток кофе. Как хорошо придумано. «Вы танцевали с ней в ресторане «Москва»?»

Берут на пушку. Я там ни разу не танцевал, только ужинал. Иногда засиживался допоздна. После часа ночи там не танцуют, а стоят около оркестра, целуются и чуть пошатываются в такт музыке. В форме в ночном ресторане танцевать неудобно. Помню, одна пара чуть не упала.

Все смеялись. Но Эльзы я там не видел. А может, и видел, я ведь ее не знаю. Они знают. Пусть сами с ней и разбираются.

Интересно, как относилась семья Тухачевского к этим натюрмортам? Мне кажется, что все они были людьми необычными. Такой человек, как Тухачевский, не смог бы жить в обстановке мещанства и довольства. Сам он был неутомимым тружеником. Перевооружал армию, писал военно-теоретические труды, читал лекции в академии, посещал все музыкальные концерты, интересовался живописью и делал сам скрипки. Какой широкий диапазон интересов! Почему же не любил его Сталин? Видимо, за Львов.

Наверное, эти натюрморты в семье Тухачевского «разобрали по косточкам» и со всех сторон. Они, видимо, им нравились. Вещи бесподобные. Самый тонкий ценитель не найдет, к чему придраться.

«Двин» маленькими глотками и кофе – это замечательно.

Да, Левитан бесподобен – но картины страшные. Они меня пугают. Почему? Лев Иванович сказал: «Фатальные картины. Я бы их у себя дома не держал».

«Двин» маленькими глотками и кофе – это замечательно. Сразу немножко жжет в животе, и благодать разливается по всему телу. Именно благодать. Какое красивое слово: бла-го-дать. Это значит – «дать благо».

Не слишком ли я много принял «благодати»? Надо встать и пройтись по комнате. Ничего, хожу более или менее нормально. Небольшая неточность в движениях. Ничего.

Странное дело: я считаю себя реалистом, десятки раз смотрел смерти в глаза, однако в войну верил в талисманы. У меня и сейчас висит коллекционный талисман, который помогает мне собирать картины. Вот он на стене, мой красавчик. Совсем я забыл тебя! Ты весь в пыли...

Может быть, человеку нужна какая-то вера в жизни? Особенно -когда тяжело. А может, все в жизни – одна вера, а потом – пустота? А может, и вся жизнь человека – пустота? Форма существования белковой материи. Именно форма. Холодец – тоже «форма существования белковой материи». Нет, вера должна быть. Без веры нельзя.

У селезня опять дергается крылышко.

«Фатальные картины. Я бы их у себя дома не держал». А я их держу и буду держать! Все уляжется. С запиской разберемся, вернее, они сами пусть разбираются. Им ее написали, пусть выясняют. А я постепенно успокоюсь.

Успокоюсь ли?

В комнату тихо вошла жена. Я даже не заметил.

– Боже мой, что у тебя тут творится! Накурено... Разбитые рамы... Ты, кажется, опять выпил – и как следует? Что ты делаешь с Левитаном? Изувечишь их, как эти рамы. Медведь! Прекрати пить.

В общем – поток вопросов и неудовольствия.

– Ничего, женушка. Ничего страшного. Я подбираю рамки.

– Зачем у тебя тут коньяк?

– Ничего. Ничего. Садись, выпей со мной рюмочку.

– Куда ты льешь, медведь? Обольешь все свои бумаги. Дай я сама налью.

– Ты пей. Я больше не буду, моя родная. Я уже.

– Я вижу, что ты «уже». Скажи, пожалуйста, в чем дело, почему ты стал часто прикладываться к бутылке? Что-нибудь случилось? Сидишь один и пьешь... Позор!

– Хочу сменить рамки к Левитану.

– Зачем их менять, прелестные рамки. Лучше не подберешь.

– Хочу одеть позолоченные, мореные сюда не идут.

– Ложись-ка ты спать. Завтра сменишь. Давай я тебе помогу раздеться.

– Ты считаешь, что эти «гробы» к ним идут?

– Какие гробы?

– Эти рамки – как гробы, неужели ты не видишь?

– Тебе кажется... Чудесные левитановские рамки. Родные. Что ты мудришь? Ложись спать, уже поздно.

– Где ты была?

– Ходила в кино.

Никто меня не понимает! Все считают, что рамы хорошие, подходят к картинам. Никто не замечает, как они похожи на дешевые гробы... Что с ней говорить! Если Кларе рассказать историю этих картин, она их выбросит на другой же день. А я останусь без Левитана. А если ей сказать, что меня уже четыре раза вызывали в спецотдел, то она выбросит картины сегодня же, сейчас же.

– Может, пойдем прогуляемся, родная?

– Куда тебе гулять! Только спать.

«Может, все рассказать ей?» – думаю я. Утро вечера мудренее.

– Кларуся, тебе не кажется, что селезень шевелит крылышком?

– У тебя галлюцинации. Ложись спать.

В ушах – голос Льва Ивановича: «Фатальные картины. Я бы их у себя дома не держал».

– Кларуся, мне что-то перестали нравиться эти натюрморты. Охладел я к ним. Как смотришь, если я их продам?

– Что с тобой?! Это редчайшие работы Левитана. Ложись спать.

За мной по пятам ходит человек. Даже не один, а разные. Неужели это из-за анонимки? А может, мне это только кажется?

Вечером позвонил Стреличеву и пригласил его к себе. Жена слышала мой разговор по телефону.

– Опять будете пить?! Что с тобой? Ты совершенно перестал себя беречь.

– Мне нужно с ним поговорить.

– Знаю я, чем эти разговоры кончаются.

Лев Иванович привез с собой картину, чтобы показать – может, она меня заинтересует?

Смотрю. Картина слабая, западная школа, морской пейзаж.

– Не годится, Лев Иванович. Нужно что-нибудь поинтереснее.

– Разборчивый ты стал. Или остываешь потихоньку?

– Не остываю, но середняков больше не беру. Что-нибудь значительное возьму. Забарахлился я. Своих середняков половину бы отдал за одну хорошую работу.

Расположились мы с ним в моей комнате. Жена подала нам водку и закуску – Лев Иванович других «встреч» не признавал.

– Давненько я у тебя не был. Что нового?

– Так. Мелочи. Ничего существенного.

– Левитана промыл?

– Нет, не трогал. В прежнем виде.

– Не разочаровался в натюрмортах?

– Как вам сказать, Лев Иванович? Вещи блестящие, но не лежит к ним душа, и все. Неприятные картины. А расстаться с ними не могу.

– В городе уже говорят о них всякую пакость. Боюсь, и продать захочешь – не продашь. Во всяком случае в Ленинграде – так точно.

– А что о них говорят?

– Эти натюрморты уже обросли легендой. Никто их в доме не повесит. А говорят о них всякое... Короче, приплели к ним еще пару фамилий, и все – репрессированных.

– Я не могу привыкнуть к этим картинам. Все время в голову лезет всякая чушь. А стоит вьгаить, так дохожу до невменяемости. И на работе грязь развели около меня. Удовольствие я от Левитана не получаю. Жена ничего не знает. Молчу.

– Говорил я тебе сразу – продай их! А теперь и продать трудно будет.

– Нравятся мне картины... Понимаешь, Лева, нравятся! Шедевры! Шедевры. А душа к ним не лежит. Как вспомню вереницу трупов невинных... Лезет чепуха в голову, и остановиться не могу. Я вас и пригласил, Лев Иванович, для совета. Что мне делать?

– Я тебе давно дал совет: избавься от них! Истерзают они тебя.

Еще несколько раз меня приглашали в неприятный кабинет. Мне часто хотелось сказать: «Подите к черту! Что вам, делать нечего? Так лижите собственные хуи, как это делают псы». Но отвечал я другое. И начиналось все сначала.

Под конец меня стали бесить и их вежливость, и их глупость. Я вот-вот мог сорваться. «Особисты» понимали это и прекращали разговор до следующей встречи.

Во время одной из встреч мне посоветовали показаться врачу-психиатру.

– А это к чему? – грубо спросил я.

– Вы стали очень рассеянны и небрежно относитесь к важным документам. Дважды ваши коллеги подбирали секретные бумаги, которые вы оставляли на столе.

Вспоминаю – такое, действительно, было. Действительно, я стал рассеянным. Болезненно рассеянным.

– Вы считаете, что я болен?

– Следует провериться, симптомы нехорошие. Для вас это может кончиться плохо.

* * *

Натюрморты Левитана мне по-прежнему нравились как произведения искусства, но как домашние вещи они меня раздражали. Я заходил в столовую редко, по необходимости, старался не смотреть на картины. Когда я на них натыкался взглядом, в голову лезла всякая ерунда. После нее хотелось выпить. Водка успокаивала, проблемы отдалялись, однако о Левитане и прежних владельцах картин я забыть не мог. В конце концов я понял, что с картинами надо расстаться. Иного выхода не было. Надо было все рассказать жене и вместе принять окончательное решение.

Вечером я снова приложился к бутылке. Настроение несколько выровнялось. В комнату вошла Клара.

– Опять веселишься в одиночестве? Хорош гусь! Объясни мне, что с тобой происходит?

– Это длинная история. У тебя есть время?

– Есть, могу к тебе присоединиться. Только давай перейдем в столовую, я накрою стол, там и поговорим.

Жена, наверное, подумала, что речь пойдет о женщине, которая вошла в мою жизнь. Она, мне показалось, насторожилась. У меня одна эта мысль вызвала улыбку.

– Чего улыбаешься? Пойдем в столовую.

Мне в столовую идти не хотелось. Я не хотел видеть натюрморты.

– Может быть, расположимся здесь, на моем столе?

– Пойдем, пойдем туда. Девочки ушли, нам никто не помешает.

Расположились в столовой, и я начал свой рассказ. Вначале Клара повеселела – видимо, обрадовалась, что разговор шел о картине, а не о сопернице. Но постепенно, по мере того, как я говорил, настроение жены портилось. Я рассказал ей все.

– Какой же ты глупый... Давно надо было все рассказать мне, и мы бы решили этот ребус. Подумаешь, Левитан!.. Лучше будут картины. Раз они тебя раздражали, давно их надо было убрать. Пойми: картины должны доставлять радость, а не тревогу. Радость! А эта история длится уже несколько месяцев... Я замечала, что с тобой что-то неладно. Но до такого сюжета я бы никогда не додумалась!

– Понимаешь, Клара, натюрморты мне до сих пор нравятся. Сильные, неповторимые вещи. Но... Сейчас, конечно, я их дома не оставлю. Они меня уже измучили.

– Ни в коем случае! Картины немедленно нужно продать!

– Это тоже будет нелегко. В Ленинграде об этих полотнах ходят легенды. Их никто в дом не возьмет. Их нужно отвезти в Москву и сдать в комиссионный магазин. В столице о них пока ничего не знают. Поезжай в Москву, Клара, прошу тебя, и сдай их на комиссию. Чем скорее ты увезешь Левитана из дома, тем будет лучше. Я не хочу их больше видеть.

– Боря, а если в музей?

– Это долго. У музеев вечно нет денег. Если предложить картины музею, это растянется на месяцы.

– Хорошо. Завтра же я выезжаю в Москву.

Я паковал их сам. Сердце сжимала тоска. Последний раз дотрагивался до этих ставших мне близкими картин. «Может, больше их и не увижу, – думалось мне. – Увезут куда-нибудь в Грузию или в Среднюю Азию, и все...»

Но мысли оставить полотна дома у меня уже не было. Если бы я даже отыграл обратно, то Клара сама избавилась бы от Левитана. Она не оставила бы в доме возмутителей спокойствия.

Последний раз я долго смотрел на них – поставил на стулья, сам сел и любовался этими шедеврами. День был солнечный, при хорошем освещении натюрморты «играли» как-то особенно впечатляюще. Я достал фотоаппарат и несколько раз сфотографировал картины на память. Куда-то вы теперь поедете, кто теперь будет вашим владельцем? Что вы доставите ему – счастье любоваться вами или тревогу, подобную той, что вы внесли в мой дом?

Эти картины напоминали мне красивую, избалованную и непостоянную женщину. Много счастья обладать ею, но счастье это горькое и капризное. Жизнь в постоянном напряжении. А что будет дальше? Никакой уверенности в завтрашнем дне. Сегодня она тебя ласкает, она твоя, а завтра все может измениться. Постоянная тревога – это сладостно и горько одновременно.

Я прощался с картинами как с женщиной, которую любил, но жить с которой дальше не было сил. Душа просила покоя. Ты еще ее любишь, но разрыв неизбежен. Так лучше для обоих.

Когда я завернул натюрморты в бумагу и перевязал, мне стало легче. Разрыв свершился, неприятный прощальный разговор окончен. В последний раз подаю женщине пальто, она благодарит и уходит. Уходит совсем. Возврата к прежнему нет.

Может быть, мы еще когда-нибудь встретимся, но уже как чужие. Ты будешь идти с другим и лишь поприветствуешь меня взглядом. Так лучше...

* * *

Вернулась из Москвы жена. Магазин принял работы Левитана радушно, даже с восторгом. Для комиссионки продажа таких вещей – событие! Оценили их так, что я ничего не терял.

Через неделю до меня дошли слухи, что натюрморты повесили на центральную стену магазина. Смотрелись в торговом зале они хорошо. Я думал, что эти картины будут очень быстро проданы. Мне должны были сразу же сообщить по телефону. Но прошла неделя, прошла другая – звонка из Москвы нет. В чем же дело?

В Ленинград приехал крупный московский коллекционер А. и привез неприятную весть. Слушаю его писклявый голос в телефонную трубку:

– Ваши Левитаны зависелись. Около них много всяких разговоров. Говорят всякие глупости. Вряд ли их кто купит.

– Что говорят?

– Я не могу, Борис Николаевич, объяснить это по телефону, но говорят такие вещи, что коллекционеры вряд ли внесут картины в дом. Можете рассчитывать только на случайного покупателя.

«Вот будет номер, если они не продадутся! – думаю я. – Неужели и до Москвы дошла история этих картин?!»

Удивительного, впрочем, ничего не было. Москва – Ленинград – одно коллекционное болото. А все собиратели картин ужасные сплетники: один узнал – через неделю будет знать вся Москва. В одном соку варимся.

Картины все еще мои. Не так легко будет от них отделаться. В крайнем случае подарю их в музей, твердо решаю я. Но себе ни за что не оставлю.

Расстрелян Берия. Пошел вслед за своими бесчисленными жертвами. Так бывает. Так и должно быть, но лучше, чтобы это не повторялось.

* * *

Прошло два месяца. Картины, как проклятые, висят. Разговаривал по телефону с директором магазина, он мне сказал, что натюрморты все уже видели, он всем рекомендовал, но купить никто не решается. «Жду только случайного покупателя», -сказал директор.

«Случайного покупателя можно ждать долго, -думаю я. – Если в течение трех месяцев картины не продадутся, то подарю в музей».

Проклятые картины. А ведь шедевры! Без них мне стало спокойнее, даже вызовы в контрразведку прекратились. Я не слышу больше вежливого голоса. Это уже счастье. Я стал гораздо уравновешеннее, но поехать в Москву и взглянуть на картины не решался.

Может, все же поехать, взглянуть? Нет, все кончено. Не поеду до тех пор, пока их не продадут.

И их продали!

Продали после двух уценок, очень дешево. Но главное, что продали. Капризная любовница наконец ушла. Ушла насовсем.

Один натюрморт купил какой-то москвич, а второй приобрел американский миллионер Р. Коллиндз и увез картину во Флориду.

У меня будто гора свалилась с плеч. С фатальными картинами было покончено. Я перестал думать о них и об их прежних владельцах. Пусть теперь думают те, кто купил работы Левитана!

Из головы потихоньку выветривались жуткие мысли о жизни Саввы Морозова, Михаила Тухачевского, Васильевых и Попкова. Раньше я интересовался мельчайшими подробностями их жизни и гибели, старался все время узнать что-то новое. Сейчас все кончилось. Я обрел спокойствие.

Жаль только, что картины так безжалостно разъединили: одна в Москве, а вторая – в Америке.

Интересно, что принесли они своим новым владельцам? Я искренне желал как русскому, так и американцу душевного покоя и счастья. Ведь натюрморты-то – замечательные...




© Olga Imayeva-Gribanova | All Rights Reserved